Мальчика нашли в дальнем углу. Он был в забытьи и стонал, едва слышно, птичьим голосом. Дзержинский зажег сразу несколько спичек и стал возле мальчика на колени.
— Его крысы изгрызли, — глухо сказал он, — вот руку и плечо тоже. Он заболел, видимо потерял сознание, а крысы накинулись на него. Посветите мне, я его вынесу.
Он поднял мальчика на руки и, стараясь не споткнуться, бережно понес его к пролому в стене.
Уже светало.
По-прежнему возле дома стояла толпа.
Здесь Дзержинский положил мальчика на носилки, красноармейцы подняли носилки и понесли. Дзержинский пошел вслед. Когда красноармейцы и Дзержинский исчезли в дожде и в тумане, женщина в тулупе спросила:
— А кто этот, который мальчишку вынес? Худой какой. И лицо серое-серое.
Неизвестный матрос в бескозырке ответил женщине:
— Это Дзержинский, — сказал он, — председатель ВЧК.
А председатель ВЧК Дзержинский тем временем шел за носилками, изредка вытирал мокрое от дождя лицо и покашливал.
Домой в эту ночь он опять не попал. Прямо из больницы, куда красноармейцы отнесли мальчика, он вернулся в ЧК, в свой кабинет, и сел за стол работать. До утра он пил кипяток и писал, а утром к нему привели на допрос бывшего лифляндского барона. Этот барон скрыл от советской власти свой титул, назвался солдатом, и его назначили заведывать продуктовыми складами для госпиталей. Из ненависти к советской власти лифляндский барон облил всю муку, какая только была на складе, керосином. Раненые и больные красноармейцы остались без хлеба.
— Садитесь, — сказал Дзержинский барону.
Барон сел.
Дзержинский медленно поднял на него глаза.
— Ну, — сказал он негромко, — рассказывайте.
И барон, который до сих пор не сознавался в своем преступлении, вдруг быстро стал говорить. Он говорил и все пытался отвести свои глаза от взгляда Дзержинского, но не мог. Дзержинский смотрел на него в упор, гневно, презрительно и холодно. И было ясно, что под этим взглядом невозможно было лгать: все равно не поможет.
Только один раз Дзержинский перебил барона — тогда, когда тот назвал его товарищем.
— Я вам не товарищ, — негромко сказал Дзержинский, и глаза его блеснули.
Красноармеец был такой молодой, что еще ни разу не брился. Лицо у него было розовое, детское, и глаза были круглые, как пуговицы. Но в длинной шинели, в шлеме с высоким шишаком и в тяжелых юфтовых сапогах, да еще с револьвером на боку, он выглядел сносно — боец как боец, не хуже других.
Он шел, слушал, как скрипят на ногах новые сапоги, только сегодня полученные со склада, и, чтобы ловчее было идти, насвистывал тот военный марш, который обычно играл полковой оркестр, а когда попадалась на пути невыбитая витрина, красноармеец замедлял шаги и, как в зеркале, не без удовольствия оглядывал себя.
На ходу он читал вывески над заколоченными и пустынными магазинами. Вывески были разные, и красноармейцу вдруг сделалось грустно от этих вывесок и оттого, что на них было написано: и колбаса, и ветчина, и сахар, и масло, и, главное, баранки. Около вывески «Кондитерские изделия, булки и баранки» красноармеец даже остановился, задрал голову и долго с тоской в глазах рассматривал золоченые деревянные булки и баранки, привешенные над дверью бывшего магазина.
«Вот какое несчастье с этим животом-желудком, — думал он. — Не рассуждает, что хлеба нет, и мяса нет, и сметаны нет. Нет продовольствия, а ему подавай».
Так красноармеец шел и шел и все рассуждал сам с собой то об одном, то о другом и негромко насвистывал полковой марш, как вдруг увидел, что женщина, которая шла перед ним, выронила из муфты сверточек.
Красноармеец поднял бумажный сверток и пошел быстрее, чтобы догнать женщину.
«Военный человек должен быть вежливым, — думал он, — и должен подавать пример гражданскому населению. И, пожалуй, что данным своим поступком я подаю пример».
Тут он споткнулся и уронил сверток. Сверток косо упал на тротуар, раскрылся, и тотчас ветер понес по улице выпавшие из свертка листочки.
Обругав себя крепким словом за неловкость, красноармеец бросился ловить листочки, гонимые морозным ветром, поймал все и стал сдувать с них снег, как вдруг заметил, что листочки вовсе не гражданские, не письма, и не записки, и не удостоверения, а настоящие военные планы, начерченные очень мелко искусной рукой. На одном листочке было изображено расположение батарей, на другом артиллерийский, склад, на третьем... третий листочек красноармеец не стал разглядывать.
— Я извиняюсь, — негромко сказал он себе, сунул сверток в карман и, бухая сапогами, побежал за уходившей женщиной. Она шла быстро, стройная, в бархатной шубе с большим меховым воротником, и красноармеец испугался, что она возьмет да и свернет в какой-нибудь подъезд — ищи ее тогда. Но она не сворачивала, а он бежал все быстрее, так что ветер шумел в ушах и колотилось сердце, до тех пор, пока не догнал и не взял ее за рукав.
Она взглянула на него, вырвалась и побежала.
— Стой! — крикнул красноармеец тонким голосом. — Стой! Эй, граждане, товарищи, лови шпионку!
И все, кто шел до сих пор спокойно, побежали и закричали, каждый свое. Красноармеец бежал впереди всех сначала по одной улице, потом по другой, потом свернул в переулок.
Но переулок оказался тупиком, и женщине в бархатной шубе некуда было убегать.
Она стала у закрытых железных ворот и, задыхаясь от бега, крикнула:
— Все назад! Стрелять буду!
Красноармеец молча смотрел на нее. Она потеряла шляпу, волосы у нее растрепались, в руке у нее поблескивал никелированный пистолет.