Все обернулись и увидели молодого драгуна, еще безусого.
— Идите сюда, товарищ, — окликнул его Дзержинский, — не стесняйтесь.
Драгун подошел ближе.
— Ничего, — произнес он, — я себе тут прохаживаюсь. Коли начальство нагрянет, я вам покричу. Ничего, мы тоже понимаем...
После вступительной лекции Дзержинского другой арестованный, уже поседевший в тюрьмах человек, приступил к первому занятию по тюремной гимнастике. Вначале он сказал несколько слов о том, что такое тюремная гимнастика, а потом стал показывать разные приемы, изобретенные в тюрьмах. Варшавский токарь Владек играл на гребенке вальс, и все арестованные, подшучивая над собственным неумением, проделывали гимнастические упражнения одно за другим. Было весело, и казалось, что все это шутки, что никогда не будет настоящей тюрьмы с решетками, карцеров, в которых бегают жирные крысы, жестоких и тупых надзирателей...
И только несколько человек из всех здесь присутствующих знали, что это обязательно будет, и выбрали себе этот путь. И, глядя на буйно веселую молодежь, «старики», поседевшие в тюрьмах, думали о том, что, может быть, эти уроки хоть немного облегчат молодежи будущие этапы, одиночки, каторгу.
Третий урок был опять уроком Дзержинского. На этом занятии он учил новичков великому тюремному искусству — искусству перестукивания, потом учил писать огромные письма на листках бумаги величиной со спичечную коробку, учил тюремным шифрам, всему тому, чем сам он, несмотря на молодость, владел в совершенстве.
— Если мы не научимся всем этим штукам, — сказал он в заключение своего урока, — то, чего доброго, не доживем до нашей революции.
Вечером, когда в городском саду играл духовой оркестр драгунского полка и над Новоминском всходила луна, Дзержинский сидел в старом дровяном сарае который солдаты превратили в караульное помещение, и при свете керосинового фонаря вел разговоры с драгунами.
Тут же в сарае сидел давешний знакомый Дзержинского Перебийнос, зашивал гимнастерку и слушал, изредка вставляя свои замечания.
Прочие драгуны сами помалкивали, но слушали внимательно. Сидели кружком в дверях сарая, чтобы сразу было видно, если придет кто чужой. Но чужих никого не было, а свой вахмистр спозаранку завалился на чердак спать, отдав строжайшее приказание будить только «в случае чрезвычайного происшествия».
Из заглохшего садика тянуло вечернею прохладой. Там порой кричали лягушки, иногда набегал легкий ветер, и огонь в фонаре вытягивался и коптил, а лица людей темнели...
Говорили о земле, о батрачестве, помещиках. Один драгун был с Дона, другой из-под Умани, третий Казанской губернии, четвертый из Сибири. Были отовсюду к поедут потом повсюду, и развезут по родным глухим местам эти простые и ясные мысли. И длинная ночь под арестом не пропала даром.
Вечером следующего дня, когда наступили сумерки и молодежь пела в хате грустную украинскую песню. Дзержинский опять пришел к драгунам и опять начался разговор, как вчера, только разве посмелее. Говорили опять до ночи, но уже не в караульном помещении, а во дворе, под тенью кирпичной стены соседней усадьбы.
— Вот вы нас стережете с винтовками вашими и шашками, — говорил Дзержинский, — ходите вокруг тюрьмы да поглядываете и думаете, небось, что мы в самом деле враги ваши?
Он говорил, и голос его звучал печально в неподвижном вечернем воздухе, а глаза смотрели мягко и спокойно.
— Разве мы враги, — спрашивал он, — разве в том, чтобы стегать нас нагайками, вы давали присягу? Разве мы бандиты или убийцы? Мы хотим народного счастья, хотим, чтобы вас не били ваши офицеры, хотим, чтобы дети ваши учились в школах, а жены и матери не надрывались на непосильной работе. Пойдите и расскажите вашим товарищам, кто мы и что, на какое дело мы тратим свои жизни, свою молодость, свое здоровье и силы...
Говорил до поздней ночи, а утром Дзержинского вызвал во двор незнакомый драгун с бледным, обсыпанным веснушками лицом и сказал ему, заикаясь от волнения:
— Так что новые заступили, ваше благородие. Перебийнос больше пока не придет. Велел поклон передать.
— Что же случилось? — спросил Дзержинский.
— Слышно так, — объяснил солдат, — что будто народ неподходяще толковал в казарме. И будто поручик наш, их благородие Гендриков, сумлевался, кого послать в караул, и тех не послал, а наших наладил. Но только до нас, ваше благородие, заходить вам нехорошо. Есть у нас одна собака, очень вредный, Махоткин ему фамилия...
Занятия тюремными науками шли своим чередом, и, кроме того, очень часто можно было видеть, как где-нибудь в укромном углу Дзержинский утешает молодого, не бывшего под пулями человека и не распекает, а именно утешает, старается развеселить, рассмешить, рассказывает что-нибудь, а глаза его улыбаются. Иногда он спорил горячо и страстно, иногда терпеливо и кропотливо объяснял.
С каждым днем люди, которые не знали его до тюрьмы, все больше оценивали его горячее сердце, его светлый и точный ум, его сильную, непоколебимую волю.
Его полюбили, к нему привязались.
— Это человек, — говорили про него. — Это настоящий человек!
Каким-то образом Перебийнос успел разболтать арестованным о том, как он предлагал Дзержинскому бежать и почему Дзержинский отказался, и авторитет Дзержинского возрос еще больше.
— Он остался из-за нас, — говорила молодежь. — Это наглядный урок товарищества.
Молодежь, с которой нынче сидел Дзержинский, не знала еще одного обстоятельства. Она не знала ничего о том, что в те дни, когда он занимался с ними тюремными науками, на воле готовили Дзержинскому побег. Об этом никто, кроме тех, кто был на воле, и самого Дзержинского, ничего не знал. Он же отказался и от этого побега вот в каких словах: