Дзержинский сидел бледный, покусывая губы. У Стася горели щеки. Мать Стася вздохнула.
— Это ужасно, это ужасно. Надо быть милосердными.
— К кому милосердными? — грубо спросил подпоручик. — Домилосердствовались до открытого разбоя — радуйтесь!
Второй завтрак прошел в молчании. Офицер с головой, напоминающей огурец, вдруг прокашлялся и сказал, что его солдаты могут с вечера заняться всеми хозяйственными работами по имению.
— Они у меня молодцы, — говорил он, ставя точки там, где их вовсе не полагалось. — Славные ребята. Я их не мархмелажу. Военных нельзя. Нюнить. Слуги отечеству. Царю слуги. Дрессированные, как обезьяны. На смотру имел благодарность. Бригадный генерал благодарил. Нет, с капустой. Не ем.
После завтрака Дзержинский пошел в село, но недалеко от реки, в поле, встретил Яна.
— Завтра будут пороть, — сказал Дзержинский, — а сегодня на работы станут солдаты. Подослали бы в роту кого побойчее.
— Уже посланы.
— Ну и что?
— С ночи послали. Разговаривают.
— Поосторожнее бы надо.
— Сейчас сам туда пойду, — сказал Ян, — может, кого из виленских там встречу... А ночью мужики наши в лес подадутся. Черта их там найдешь. Бурелом такой — одни медведи гуляют. Пересидят пока что. Солдаты, небось, не век здесь торчать будут.
Легли на траву возле дорожки. Ян закурил.
— Надоело, — говорил он, глядя в голубое, ясное, высокое небо, — живем хуже зверей. Управляющий помыкает, приказчик помыкает, сам помещик помыкает. Люди мы или нет? Или мы, может, вовсе и не люди? Как это — пороть! Как это так: почтенного мужика и, здрасте, пожалуйста, драть как Сидорову козу. Может, я с ума сошел? Может, все это мне привиделось?
Он сел, далеко забросил окурок и лающим от волнения голосом сказал:
— Всех под корень истребить надо, все крапивное семя извести. Или, может, убить станового?
— Другой на его место найдется, — сказал Дзержинский, — а делу повредишь. Чего-чего, а жандармов у царя покуда что хватит.
Постепенно, час за часом, пустел дом. Дворня, имеющая в селе родню, задами, так, чтобы не попасть на глаза хозяевам, уходила за речку. Ушел хромой повар Иосиф, ушла кухарка, ушли два конюха, поваренок Фомка и помощник садовника. Незадолго до обеда на террасу явился садовник, старый, всеми уважаемый Ядрек. Держа в руках картуз и низко наклонив кудрявую седую голову, он сказал, что уходит по приказу общества.
— Какого общества? — бледнея от бешенства, спросил помещик. — Что вы все, с ума посходили?
— Никак нет, не посходили, — твердо ответил Ядрек. — Но как я сам есть крестьянин, то иду до крестьян. С ними у меня праздник, с ними у меня горе.
— Больше можешь не являться! — крикнул отец Стася.
— Слушаю, пане.
Низко поклонившись, старик ушел, и все долго молча смотрели на его удаляющуюся спину в ярком вязаном жилете.
— Пане учитель...
Дзержинский повернул голову.
Посмеиваясь углом рта, подпоручик медленно говорил, обращаясь не то к Дзержинскому, не то к своему соседу — становому.
— Наш друг пан Дзержинский, я вижу, очень доволен. Уж не первый раз я наблюдаю за ним. Пану Дзержинскому так нравятся наши затруднения, что он даже не спит по ночам. Представьте себе, управляющий сказал мне, что встретил пана учителя сегодня в четыре часа утра возле молочной фермы... А? Как вам это нравится? Может, наш учитель — революционер?
Неизвестно, чем бы кончился этот разговор, если бы Стась, сидевший на балюстраде террасы, не сказал вдруг тихим, испуганным голосом:
— Мам, пожар!
Поручик подбежал к балюстраде. Остальные бросились в парк. Слева от дома, за клумбами, к ярко-голубому небу поднимались густые черные столбы дыма.
С матерью Стася началась истерика. Подпоручик, цепляясь шпорами, метался по террасе и кричал:
— Люди, люди, пожар! Люди!
Но никто не шел. Дом был пуст. Старик-лакей Игнат, один, оставшийся от всей дворни, спал в своей комнате, напившись вишневки. Солдаты были далеко: караулили границы имения.
— Надо верхового в село, — сказал становой. — Седлайте, господин Дзержинский, лошадь, скачите в село.
— Никуда я не поеду, — ответил Дзержинский. — Какой дурак поедет сюда выручать из пожара этакого помещика?
— Что-с?
— То, что слышали.
Никто не понимал, что происходит. Наконец на лошади примчался управляющий и сказал, что горит коптильня и занялась сыроварня, дал коню шпоры и по клумбам умчался созывать солдат. Отец Стася сидел в соломенном кресле, бледный, как полотно, обмахивался шляпой и говорил:
— Всему конец, всему конец.
Солдаты шли на пожар неохотно, поодиночке, посмеиваясь и переговариваясь друг с другом. Долго искали ключи от пожарного сарая, а когда управляющий сказал, что надо ломать замок, белозубый солдат с родинкой возле рта ответил усмехаясь:
— Что вы, ваше благородие, такой замок ломать...
— Ломай, скот русский! — заорал управляющий, наступая на солдата конем. — Застрелю, собаку!
Солдат вдруг блеснул глазами, поднял над головой лом и крикнул:
— Осади!
Потом, швырнув ломик о землю, отошел в сторону и, вытирая руки, сказал:
— Сам ломай, я тебе не слесарь.
И тотчас же затерялся среди других солдат, косо поглядывающих на управляющего.
Когда выкатили, наконец, пожарные бочки, оказалось, что нет шлангов, а когда нашли шланги, — стали искать ведра. Коптильня уже догорала: с грохотом обрушилась крыша, пламя на мгновение взвилось высоко вверх, потом начало лизать стенку сыроварни...
К вечеру хватились глухонемого Артема. Его нигде не было. Становой решил, что Артем поджег коптильню и убежал, и повел следствие. Оказалось, что никуда Артем не убегал, а просто-напросто пошел спать в коптильню, настлал себе сена, уснул с трубкой в зубах. Горячий пепел высыпался из трубки, загорелось сено. Артем проснулся в огне, выскочил из пылающей коптильни и прыгнул в пруд. Волосы и одежда на нем сгорели. Нашли его в крапиве за сараем, он упал там без памяти. К ночи глухонемой умер.