— Я хочу говорить с вашим коноводом, — сказал он.
— Я не знаю, о ком вы говорите, — ответил Бодров.
— Я говорю о вашем начальнике или руководителе, как он там у вас называется... Я желаю говорить непосредственно с ним!
— Понимаю, — ответил Бодров, — но, к сожалению, ничем не могу вам помочь. Тот, кого вы имеете в виду, положил себе за правило не разговаривать с тюремщиками...
— Ах, вот как.
— Да, именно так.
Теряя терпение, Лятоскевич подошел к поручику и спросил у него, что он думает обо всем этом деле.
Поручик поднял на Лятоскевича злые глаза и раздельно ответил:
— Ничего я не думаю. Я натер себе ногу, солдаты голодны, — кончайте скорее.
— Да как кончить-то! — с тоской воскликнул Лятоскевич. — Я не имею права идти на их требования, понимаете? Меня обнесли доносом, вмешалось министерство, я тут ни при чем.
— Ну, и я ни при чем, — ответил офицер. — Меня уж это совершенно не касается.
Лятоскевич с мольбой взглянул на него.
— Дайте залп в воздух, — вполголоса попросил он.
— Никак нет, не могу.
— Почему?
— Инструкция от вице-губернатора оружия не применять!
— Так на кой леший вы сюда пришли?
— По всей вероятности, для психологического устрашения, — ответил поручик и отвернулся.
Через несколько минут к острогу подъехала лакированная коляска вице-губернатора. Рядом с вице-губернатором сидел сухонький, востроносый чиновник особых поручений, а напротив него — прокурор.
— Ну что же это у вас тут происходит? — не вылезая из коляски и не подавая Лятоскевичу руки, спросил вице-губернатор. — Отставки захотелось или как прикажете вас понимать? Вы что, ослепли, оглохли? Ма-ал-чать, я приказываю! — фальцетом закричал он, хотя Лятоскевич ничего и не говорил. — Ма-алчать и исполнять мои приказания!
— Слушаюсь, ваше превосходительство, — произнес Лятоскевич.
— Приказать солдатам взять винтовки наизготовку.
— Слушаюсь...
— Предложить арестантам немедленно отворить ворота.
— Слушаюсь...
— Пойти на все их требования и немедленно, сейчас же прекратить этот позор, это безобразие... это... черт знает, что такое...
— Слушаюсь. Но разрешите, ваше превосходительство, в случае, если они не согласятся, открыть огонь...
— Что?
Лятоскевич повторил свое предложение. Вице-губернатор ненатурально захохотал и пальцем покрутил возле лба.
— Нет, батенька, этот номер не пройдет. Наворотили тут черт знает каких дел с вашим тюремным ведомством, а теперь я в ответе. Нет, дорогой мой, нет, не выйдет. Эк чего захотел, чтобы губернатор открыл стрельбу, а я, дескать, в стороне. Хитер, батюшка, да и я не менее. Прошу исполнять мои приказания.
В четыре часа пополудни Лятоскевич объявил Бодрову, что администрация тюрьмы принимает все требования арестованных и просит спустить красный флаг, убрать баррикады и отворить ворота.
— Передам тройке, — последовал ответ.
Тройка и сход арестантов постановили восстание прекратить по причине полной и всесторонней победы восставших.
— Снимите красный флаг, Шура, — сказал Дзержинский матросу.
Матрос взглянул на него, помедлил, потом ответил с грустью в голосе:
— Есть снять красный флаг, товарищ Феликс!
Он ловко и быстро влез на крышу и на виду у всех снял красный флаг с шеста. Легкий вздох пронесся по толпе.
Когда матрос спрыгнул с лестницы, уголовный Ципа, попавшись ему на дороге, сладко сказал:
— Хорошо как на душе и просторно, что мы победили, правда, Шура? Но флаг жалко!
Матрос молча посмотрел на Ципу и внезапно с необычайной точностью и аккуратностью ударил его в ухо. Ципа брякнулся оземь и завопил, а матрос, точно это его и не касалось, пошел разбирать баррикады.
Они стояли все вместе во дворе тюрьмы, когда заскрипели ворота перед Токаревым, Лятоскевичем и остальными тюремными чинами. В строю стоял Дзержинский, а рядом с ним, плечом к плечу, те, кто вместе с ним вынесли всю тяжесть восстания, кто не спал эти ночи, кто не ел и не пил, и не пел песен, потому что для этого не хватало времени.
Они стояли рядом, вплотную — Дзержинский, Шура Шурпалькин — балтийский матрос, приговоренный к пожизненной каторге, — тульский токарь Бодров, межевой техник Воропаев, длинный Дрозд, прозванный в тюрьмах богом за невероятные побеги...
Мимо них по тюремному двору медленно и осторожно шли тюремщики, вооруженные до зубов, подозрительно оглядывающиеся, опозоренные три дня назад и жаждущие мести...
Первым шел Токарев.
В руке, на всякий случай, он держал револьвер и шел медленно, порою отдавая приказания своим подручным, и те расходились от него во все стороны двора, к своим постам — «держать и не пущать».
Перед толпою арестантов он задержался на секунду, и глаза его встретились с блистающим взглядом Дзержинского.
— Чего... смотришь? — хриплым голосом спросил вдруг матрос. — Знакомого нашел?
Токарев промолчал.
Бежать он решил в Александровском централе вскоре после майского восстания, но из этой затеи ничего не вышло, потому что он заболел и заболел тяжело: разом сказалась напряженная жизнь последних лет тюрьмы, седлецкая камера с умирающим Россолом, трагические мечты Антона о воле и, главное, весть о том, что Россол умер. Умер он у матери, высланный из Варшавы в Ковно, совсем недавно, на днях. Ничего неожиданного в этом известии не было: чахотка давно приговорила Антона, и ни он сам, ни Дзержинский никогда не обманывали себя, но все-таки известие о смерти самого близкого человека потрясло Дзержинского. В несколько дней он похудел до неузнаваемости, перестал есть, ни с кем не разговаривал, не смеялся, искал уединения, часами сидел совершенно неподвижно, глядел в одну точку и порою потирал ладонью лоб.